Борис Йоффе English Deutsch Русский
О Мише Суворове.

О Мише Суворове - название это, скорее, для маскировки, правильнее было бы назвать:
„Обо мне“. Обо мне, и не только потому, что с уходом Миши у меня не осталось ни одного -
из двух - собеседников моей юности, чье мнение заставляло меня волноваться, чьи
отзывы я помню до сих пор, так что теперь я как бы сам по себе, один в поле, на склоне,
перед ямой. Хотя и этого было бы уже достаточно: не к кому обращаться. Но все-таки не
только поэтому, или вовсе не поэтому; даже наоборот, теперь, и неожиданно, появилось
вполне ясное представление о том, к кому я обращаюсь: к тем, кто остался после Миши,
после Адама, и останется вот точно так же после меня. Поэтому, из-за определенности
этого представления, наверное, я так долго уклонялся от того, чтобы сесть и начать
писать: слишком ясно, что это ни к кому.
Можно ли считать Машину жизнь и смерть доказательством этого равенства - к вам=ни к
кому? Надеялся ли Миша на т. н. признание, ожидал ли его? Уверен, что да, до последнего
дня. А каким он его себе представлял? Вряд ли в каком-то конкретном виде -
аплодисменты, деньги, хвалебные отзывы; думаю, ориентируясь на свой опыт, что - в
форме некой совершенной коммуникации, или, иначе говоря, жизни после смерти. Твои
идеи, находки, идеалы, чувства, определенные или смутные, становятся содержанием
внутреннего мира некоего Другого, частью его, им самим; это уже - не ты, это его жизнь,
это он. При чем этот интерес, эта потребность оживить тебя - в себе, - это тоже он, его
жизнь, его дело, ты не имеешь к этому отношения, можешь не знать об этом, или знать и
удивляться, сердиться, сетовать на непонимание, принимать, радоваться. Утопия, скажете
вы, и в ответ я могу только сослаться на свой непосредственный опыт: для меня жить и
быть собой означает - быть пространством для воскресения Другого. Дюжина имен
ушедших композиторов и художников, сумевших как-то так заклясть свои творения, что
отдаленный, и, вероятно, не достойный их, потомок жизненно заинтересован в том, чтобы
- на свой лад - приобщаться к их мыслям, чувствам, сохраненным даже не бумагой, нет,
даже не движением воздуха. И это не связано ни с культурой, ни с обществом, ни с
этикой, ни с научным знанием: это только мое личное дело, и где кончаются они и
начинаюсь я, я не знаю и не пытаюсь определить (также и в отношении написанной мной
музыки).
Не раз и не два мне говорили: тебя оценят только после смерти. Это может показаться
убедительным, ведь живой автор как бы тавтологичен по отношению к его произведениям,
избыточен, - а вот когда его нет, его бездомные идеи начинают поиск места. Но
общепринятая картина проверенных временем оценок настолько отличается от моего
представления о хорошем и плохом, что остается признать и тут власть случайности.
Смог ли и Миша заклясть свои ноты? Боюсь, что нет: он слишком доверял вам,
претендующим на знание того, что такое искусство, музыка, и как ее надо сочинять.
Чудится учительский палец, ползущий по нотам: вот это вот хорошо, а тут надо сделать
так и так. Ленинградская школа, миф о профессионализме, ханжеские страдания,
бледный академический юмор - все что угодно, только не смешной, - вялый
академический экспрессионизм, линейное время, превращенное в пустыню, по которой
полагается тащиться с серьезным лицом. Амбиции, претензии, притворство. В последней
своей вещи, первой части Второй фортепианной сонаты, Миша, кажется, нашел синтез
ленинградского экспрессионизма (который может быть быть и не ханжеским, достаточно
вспомнить Уствольскую, или даже Симфонию в обрядах Пригожина и некоторые
партитуры Окунева) с прокламируемой им с юных лет скрябинской экзальтацией… Но не с
московской - скрябинской и в особенности высоко ценимой им бальмонтвской ложкой
меда, легкой дурноватой слащавостью… „Тут я наконец нашел свои приемы“, - его слова
из нашего последнего разговора.
Ленинград-Петербург, Москва, - оба эти города Миша изучал последовательно,
систематично, хотел ориентироваться в них, как на собственной ладони. (Петербург -
Миша знал все описанные у Достоевского места в городе, Москва - гладкие иллюстрации к
Достоевскому Глазунова, которые Миша считал адекватными оригиналам, лишенные
грязцы и надрыва). Вообще вся его жизнь была наполнена ритуалами, системами,
списками, и чувствовалась какая-то его собственная таинственная картина мира за его
словами, которые никогда не заходили слишком далеко. Жалко, что за музыкой мне
трудно ее почувствовать, не прибегая к воспоминаниям о Машиной личности. Систему,
кстати, Миша искал и для композиции; помню его идею буквенной музыки, алгоритма,
позволяющего перевести любой вербальный текст в нотный. А его Второй квартет
называется Кастель дель Монте, - отсылка к итальянскому замку 13-го века,
представляющему собой восьмиугольник с восьмиугольными же башнями по углам. На эту
конструкцию ориентированы материал и форма квартета.
Черная речка - название Второй фортепианной сонаты, с рекой связана и программа
Второй симфонии (Раутенделяйн). С Невой связана Мишина смерть. Иррационально? Но
кого этим удивишь? Разве есть что-то рациональное в том, что незадолго до смерти Миша,
десятилетиями никого не интересовавший, вдруг оказался объектом внимания и заботы
множества людей, объединенных… фэйсбуком?
Случай, прихоть, судьба, неизбывное одиночество художника, трагическая смерть,
наследие… Казалось бы, все правильные слова, но мне не связать их, слишком, наверное,
громоздко ощущение сходства, повторения, слишком близко ко мне. Ну жил, ну сочинял,
ну умер.
____________________
остается привести текст, написанный частью еще при жизни Миши, частью сразу после
его смерти: на случай, если возникнет надобности в объяснениях.
...В училище на одном курсе со мной учился скрипач Миша Суворов, он также
посещал какие-то курсы композиции, и консерваторию потом закончил по
факультету композиторов. В училище он был совершенным аутсайдером, если его
замечали, то только чтобы над ним посмеяться. Но как-то на принудительном
посещении какого-то ДК, на просмотре народных псевдо что-то там, мне от
подавляемого смеха сделалось плохо. Я вышел в фойе, смотрю – а там Миша
корчится в углу, тоже от смеха. Так что мы прониклись тут друг к другу симпатией,
и потом довольно много времени проводили вместе - играли, слушали. Он меня
посвятил во всякие его странности, например он проезжал по всем трамвайным,
автобусным и троллейбусным маршрутам в Ленинграде от первого номера до
последнего, один за другим. Также он знал все пышечные в городе, по вкусу с
легкостью мог бы определить, из какой пышечной та или иная пышка. Ну в
основном общей нашей темой были, конечно, ноты и пластинки. Он жил с пожилой
мамой-инженером, и ее беспрерывно просвещал по музыкальной части. Устраивал
даже викторины. В 90-х, когда я уже был в Израиле, и нищенствовал там, они,
конечно, очень бедствовали. Я помню, что наскреб 100 долларов, чтобы они могли
поставить в квартире железную дверь. Потом постепенно общение сошло на нет,
Миша все хотел вернуть эти доллары, я все отказывался. Когда я был в Питере, то
позвонил ему, его мама сказала, что передаст, чтобы он перезвонил - но он не
позвонил. А вот несколько месяцев назад мне написала старая однокурсница, что
ищут кого-нибудь, кто бы знал Мишу. Ей рассказали, что он в психбольнице, и
никто ничего о нем не знает, равно как никому он не интересен и не нужен. Ну
можно было предположить, что после смерти мамы что-то такое произойдет... Я
стал узнавать, нашел, в какой он больнице - позвонил туда, и оказалось, что
действительно он настолько заброшен и одинок, что врачи совсем ничего не могли
о нем узнать. Так что я оказался им как-то полезен. Он попал к ним в полном
истощении и одержимый голосами. Диагноз - психоз. Это лечится, и действительно
Миша пошел на поправку. Несколько раз мы говорили по телефону, он был
абсолютно адекватен, хотя и так приглушенно-уныл. Сказал, что прекратил со
мной отношения из-за моего негативного отзыва о Вагнере. Извинился за это.
Спросил, есть ли в Германии пышки. Через месяца два он оказался в отделении
для более нормальных. Врач сказала, что рано или поздно его выпишут, отправят
домой, и там уж он сам должен будет ходить в диспансер; будут еще оформлять
инвалидность. Мы регулярно разговаривали по телефону, и Мишу с пакетом еды и
туалетной бумагой навестили его старый учитель и мой питерский друг, раньше
ничего не знавший о Мише. Но один раз Миша был в разговоре очень возбужден, и
с ужасом сказал, что ему кажется, ему из больницы не выйти, точнее - что его "там
оставят умирать". Я дозвонился до врача, спросил, - и действительно, его
планировали перевести в интернат! А его квартира, спросил я, - - - а она отойдет
интернату... Но как же... ведь говорили диспансер... - спросил я, --- ну, может быть,
может быть, сказали мне.
Я совершенно не склонен высказывать какие-то подозрения, в этой ситуации мне
не разобраться. С одной стороны, Миша казался мне адекватным, да и говорили
врачи, что поправляется. С другой стороны, казалось, один жить он вряд ли
сможет, нужен кто-то, кто бы хоть периодически - регулярно - присматривал. Но
интернат! ..квартира... Не знаю, в любом случае мне показалось необходимым
обратиться к коллегам, общественности. В том числе, может быть, и привлечь
внимание к его творчеству, ведь, по его словам, за последние годы он написал две
симфонии и фортепианную сонату - манускрипты пылились где-то в опечатанной
квартире. Мое обращение разместил у себя в фэйсбуке один общий знакомый,
имеющий бесчисленные связи в Петербурге, и вот буквально за несколько дней
все преобразилось. Мне приходили многочисленные письма и от желающих
помочь, и от людей, переживших подобное - и настроенных как правило очень
критично в отношении и больниц, и законников. Вмешался благотворительный
фонд, люди стали звонить и приходить в больницу. "Ну и карусель вы нам
устроили, такого еще не бывало" - сказал мне по телефону врач. Дважды в неделю
Мише приносили еду, знакомые выходили с ним на прогулки, приносили книги.
Страшная перспектива интерната была снята с повестки дня, Миша чувствовал
себя хорошо, стремился домой, планировал, как будет жить дальше. Собрали
довольно много денег и смогли отремонтировать его квартиру, находившуюся в
ужасном состоянии; отсканировали ноты его произведений, стали готовить
концерт из его музыки. Одна пожилая учительница взяла на себя не только
большую часть организационной работы, но и пригласила Мишу к себе на первые
дни после выписки. И вот - его выписали, он побывал дома, был ошеломлен
ремонтом, новой бытовой техникой, - не говоря уже о самоотверженной помощи
знакомых и незнакомых; он казался счастливым... После выписки следовало
встать на учет в диспансере, и разговор с тамошним врачом произвел на Мишу
гнетущее впечатление. Тем не менее после нескольких дней, проведенных в
сопровождении, он захотел на выходные остаться у себя один. Еще в субботу с ним
была связь по телефону, а в воскресенье он пропал. В понедельник - неделя со дня
выписки - нашли его тело, в воде. Диагноз - смерть от переохлаждения.
Я хотел бы его поблагодарить за то многое, чему я у него научился, за совместные
слушания и совместное музицирование, за сыгранную им для меня на ф-но музыку
(ту же Девятую Брукнера я услышал впервые в его исполнении на ф-но). То, что я
бы ему еще мог сказать, я уже не скажу никому, это ушло вместе с ним. Но мы
могли и ржать вместе... А один раз он сделал у нас дома для нас пирожное
картошку. Миша не был слабым, он был гордым и бескомпромиссным, никогда зря
не хвалил и не унижался до дипломатии. Мне кажется, он обладал особенным
терпением и доброй волей: люди не переставали поражать его своей глупостью,
бездарностью, озлобленностью, грубостью, но он молчал, ну разве что мог
хмыкнуть, округлив глаза, молчал из какого-то уважения к непонятному, что ли,
ждал, что окажется неправым... У него был свой эзотерический мир, который он не
разделял с другими. Хотел ли он его как-то зафиксировать в музыке? Не уверен.
Одна черта бросилась мне в глаза только сейчас, когда я смотрел его ноты, -
раньше я этого не замечал: это какая-та квинтэссенция ленинградскости. Он
любил Достоевского, но мне он не кажется принадлежащим миру Достоевского;
это другая ленинградскость, но он - какое-то воплощение города. И я надеюсь, он
простил меня... не за насмешки над Вагнером, а за то, что не уследил. Во время
нашего последнего разговора он показался мне настолько хорошо настроенным,
что я не решился форсировать тему лечения, кооперации с внешним миром и т. п.
Мы коснулись этого, но показалось, что он сам все это понимает, и не нужно
действовать ему на нервы.